Но стиль мысли – только одна из многих и прочных связей между миром Джойса, его романом и миром католической религиозности. Как видели мы в части I, после разрыва художника с Церковью у него возникли сложные отношения с этим миром, отнюдь не сводящиеся к огульному отрицанию. В католической Европе давно и хорошо известен человеческий тип, удачно именуемый «беглым католиком»: тип человека, порвавшего с Церковью, однако несущего ее тавро, сохранившего умственный и душевный мир, сформированный католичеством. И Джойс, и его герой Стивен (в религиозных вопросах неразличимые) являют собою довольно умеренную разновидность этого типа. Правда, отказ от обрядов, неверие в таинства, догматы и все вообще сверхрациональные элементы церковного учения у них решительны и бескомпромиссны. Джойс категорически отверг крещенье своих детей и, скончавшись, был похоронен без священника. Роль церкви и духовенства в современном обществе, равно как и в ирландской истории последних веков, они оценивают крайне отрицательно (см. ч. I). Наконец, они не чужды и богохульства, порою грубого, а также вызывающего, люциферического богоборчества. Но это и все, пожалуй.
На другой чаше весов найдется не меньше, и недаром религиозная тема, возникающая на первых же страницах романа, сразу вводится неким озадачивающим контрапунктом: мы видим у Стивена и яростный бунт против Церкви, и восхищенное любование ее неколебимостью, ее величавой мощью. Римская Церковь для Джойса – грандиозное историческое явление, основа европейской цивилизации и самое значительное в ней. Она же – лоно великого искусства. Джойс – художник ярко выраженного слухового типа, и живопись почти не существовала для него (как и для Стивена). Но музыкою он был (как и Стивен) полон весь и всегда, и на первом и высочайшем месте стояла духовная музыка, которой он был блестящим и тонким знатоком. На службах Страстной седмицы он неукоснительно бывал в храме. И самое, конечно, важное и весомое – вклад Церкви в умственную культуру, плоды католического разума.
Во всей области идей – в философии, истории, этике, даже теории искусства (вспомним «закон замещения», переносящий теологию в эстетику) – мир Джойса почти целиком внутри католической традиции; вне ее – только его дело, литература. Конечно, сплошь и рядом он не приемлет ортодоксальных позиций – то в чем-нибудь изменяет их, измышляя нечто свое, то отбрасывает как противное разуму или даже заменяет на прямо противоположное, – но ведь нельзя не видеть, что во всех этих случаях он от них отправляется и от них зависит. Максимальный отход здесь – агностицизм, отвергающий те или иные положения как нелепые или недоказуемые, однако не выдвигающий позитивной замены. Ни к какой иной духовной традиции Джойс никогда не примкнул и не помышлял о том; ни с какой он даже не сблизился сколько-нибудь заметно. (Верно, что в поздний период он уже далеко зашел в создании собственного мировоззрения, сугубо индивидуального и в ряде черт родственного Востоку: чуткие исследователи усматривают в этом периоде «зарождающийся буддизм» (Р. М. Адамс). Однако в «Улиссе» зерна буддизма еще микроскопичны в сравнении с массивами католицизма.) Напротив, он охотно варьировал мысль – впервые высказанную еще в «Портрете» – о том, что всякая религия ложь, но католичество – «прекрасная ложь», оно далеко выделяется из всех своею логичностью, связностью, красотой. И он не забыл и не выбросил ничего из обширного арсенала католической учености, твердо усвоенного в молодые годы. Католическое богословие он ценил и использовал – обычно переосмысливая, перенося в иные контексты, но иногда и в прямом смысле: как мы видим в романе, его размышления о сыновстве и отцовстве кружат вокруг тайны единосущия Божественных Ипостасей; учения о Троице, о сотворении мира, о первородном грехе служат привычными темами его мыслей. Католическая же философия осталась навсегда его философией – и философией «Улисса».
После своей первой встречи с Джойсом в 1902 году Йейтс заносит в дневник: «Он считает, что все уже продумано Фомою Аквинским, и нам не о чем беспокоиться». Через дюжину лет, приступая к написанью «Улисса», писатель скажет в беседе, что Фома – величайший из философов, и мысль его – словно острый меч (отсюда «кинжалы дефиниций» у Стивена!), и он, Джойс, не может провести дня без того, чтобы не прочесть по-латыни, в оригинале, хотя бы одну его страницу. А в промежутке между этими датами – горделивое заявление в памфлете «Святейший Синод»:
У старца Аквината в школеМой дух закалку получил.
После таких свидетельств можно лишь констатировать: св. Фома – нерушимый столп всего философского мировоззрения Джойса (опять-таки, как и Стивена). Иногда, впрочем, звание величайшего философа художник присуждал Аристотелю; но между двумя этими выборами нет конфликта. Речь идет об одной и той же философской линии: Аристотель – великий пращур схоластики, Фома – ее великий отец. Как подобает мудрецам, они царят в романе и в мире Джойса, не вступая в раздоры. Стивен столь же усердный читатель Аристотеля, как и Фомы; и Джойс тоже штудирует Стагирита, о чем заверяет нас в том же «Святейшем Синоде»:
Я в кабаках и бардакахВсегда с «Поэтикой» в руках.
И в том же тоне уважительной фамильярности «Улисс» воздает почести обоим – «лысому миллионеру», бывшему под каблуком у прелестницы (подобно новому Улиссу и его автору), и пузатому «брату-дикобразу».
Естественно поэтому, что в первом из двух интеллектуальных действ романа, в «Протее», главенствует, в порядке истории, Аристотель, во втором, в «Сцилле и Харибде», – Фома. Во всем же романе владычествует схоластика – «единственная философия, которую Джойс когда-либо признавал», по мнению проницательной мемуаристки Мэри Колем. В комментарии мы отмечаем много следов влияния схоластики и томизма в «Улиссе». Следы Аристотеля видны, в основном, в темах теории познания, отношений с чувственным миром (зачин «Протея»); следы Фомы – в темах нравственных, теме любви (толкование этого «слова, что знают все» в ранней версии текста давалось прямой цитатою Аквината) и в теме сыновства и отцовства, где Джойс даже входит в некоторые богословские тонкости. Внутренняя проблема Стивена в том, что он по природе своей – сын, он – Телемак, а не Одиссей, сколько бы ему ни выпало приключений (ср. эп. 6); однако, нуждаясь в фигуре отца, постоянно размышляя об отце и отцовстве, духовного отца он не имеет (и потому чувствует себя «отлученным от наследства», от некоего достояния, которое ему следует по праву сыновства). Сразу же в начале романа, в «Телемаке», открывается тема «поисков отца», но поиски эти, не приводя никуда, оставляют его в изоляции, с собою самим, как это ярко символизирует финал темы – уход Стивена от Блума в «Итаке». Язык же мысли его в этой теме – тринитарное богословие, где ортодоксальная позиция никейского догмата говорит, что Отец и Сын, как два Лица Пресвятой Троицы, различны, однако «единосущны»: ключевой термин, прочно сидящий в голове Стивена. Но Стивен, кроме себя же, не находит в своих поисках никого, единосущного себе, – и в богословском плане это его толкает к одной древней ереси, не раз поминаемой в «Улиссе»: к савеллианству, или модализму, утверждающему, что различия Лиц в Боге – более видимость, разные образы проявления единственного Начала (так что герой может считать, что он сам себе отец). В плане же философском его ситуация склоняет его, очевидно, к крайнему субъективизму, даже солипсизму – философии «доброго епископа клойнского» из «Протея», по которой вполне достоверно для человека лишь его собственное существование.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});